Ричард ДОКИНС
Перевод с английского Л.В. ЯКОВЕНКО
Окончание. См. № 21/2006
«Слепой часовщик»
Пэйли
завершает свое доказательство прекрасным и
детальным разбором устройства и
функционирования различных биологических
систем, начиная с глаза человека (позже –
любимого объекта Ч.Дарвина, который будет
постоянно использоваться и в данной книге). Пэйли
сравнивает глаз с прибором – телескопом – и
приходит к выводу, что «то, что глаз был создан
для обеспечения зрения, доказывается точно так
же, как то, что телескоп создан для его
улучшения». У глаза должен был быть создатель
точно так же, как и у телескопа.
Доказательство Пэйли проведено со
страстной искренностью и на основе последних
достижений биологии того времени, но оно не верно
– в высшей степени, и блистательно не верно.
Аналогии между телескопом и глазом, между часами
и живым организмом ложны. Несмотря на то, что все
свидетельствует, казалось бы, об обратном,
единственный часовщик в природе – это слепые
физические силы, хотя и использованные весьма
специфическим образом. Реальный часовщик
обладает предвидени-ем – он конструирует свои
пружинки и шестеренки и планирует их
взаимодействие в механизме часов с определенной
ясно видимой им целью. Естественный отбор –
слепой, бессознательный, автоматический процесс,
открытый Дарвином, который, как мы теперь знаем,
объясняет существование и кажущуюся
целесообразность всех форм жизни, – не имеет
осознанной цели. У него нет разума и нет
воображения. Он не строит планов на будущее. У
него нет ни предвидения, ни зрения вообще. Если и
говорить о нем как о часовщике в природе, то как о
слепом часовщике.
Я далее объясню и это, и многое другое.
Един-ственное, чего я не буду делать, – это
преуменьшать впечатление чуда «живых часов»,
которое так вдохновило Пэйли. Наоборот, я
постараюсь показать, что здесь Пэйли мог бы пойти
еще дальше. Когда дело доходит до чувства
благоговейного страха перед «живыми часами», я
не уступлю никому. У меня больше общего с
преподобным Уильямом Пэйли, чем с выдающимся
современным философом, хорошо известным
атеистом, с которым я однажды обсуждал эти
проблемы за обедом. Я сказал, что не могу
представить, как можно было быть атеистом до 1859
г., когда была опубликована книга Дарвина
«Происхождение видов…». «А как насчет
Юма?» – спросил философ. «А как Юм объяснял
сложность организации живой природы?» – спросил
я. «Он не объяснял, – ответил философ. – Почему
этому нужно специальное объяснение?»
Пэйли знал, почему, и Дарвин знал, и я
думаю, что в глубине души и мой знакомый философ
тоже знал. Что касается Дэвида Юма, то иногда
говорят, что великий шотландский философ показал
ложность «доказательства на основании
целесобразности» на столетие раньше Дарвина. На
самом деле Юм показал логическую
несостоятельность использования кажущейся
целесообразности в природе для позитивного
доказательства существования бога. Он не
предложил объяснения для кажущейся
целесообразности, оставив вопрос открытым. До
Дарвина атеист, следуя Юму, мог бы сказать: «Я не
могу объяснить сложность биологической
организации. Все, что я знаю, это то, что бог – не
убедительное объяснение, и поэтому мы должны
ждать и надеяться, что кто-нибудь предложит
что-нибудь получше». Такая позиция, хотя и
обоснованная логически, меня бы не
удовлетворила, и хотя атеизм до Дарвина мог быть
логически обоснован, только Дарвин сделал атеизм
интеллектуально приемлемым. Мне нравится думать,
что Юм согласился бы с этим, но некоторые из его
работ показывают, что он недооценивал сложности
и красоты биологической организации.
Я много говорил о сложности и
кажущейся целесообразности, как если бы смысл
этих слов был очевиден. В некотором смысле это
так – большинство людей имеют интуитивные
представления о том, что такое сложность. Но эти
понятия – сложность и целесообразность строения
– настолько важны в этой книге, что я постараюсь
более точно выразить словами наши ощущения, что в
сложности и целесообразности строения есть
что-то особенное.
Итак, что такое сложный объект? Как мы
узнаем, что он сложный? В каком смысле можно
говорить, что часы, или самолет, или уховертка,
или человек являются сложными, а Луна – простой?
Первое, на что надо обратить внимание, как на
очевидный признак сложного объекта, – на
гетерогенность его структуры. Молочный пудинг
или бланманже просты в том смысле, что, разрезав
их пополам, мы увидим, что обе части имеют одну и
ту же внутреннюю структуру – они гомогенны.
Автомобиль гетерогенен: почти каждая его часть
отличается от других частей. Две половины
автомобиля не равны целому автомобилю. Часто
можно сказать, что сложный объект, в
противоположность простому, содержит много
частей, причем частей разных типов.
Такая гетерогенность, или
«многочастность», может быть необходимым
условием, но его недостаточно. Множество
объектов состоят из разных частей и имеют
гетерогенную внутреннюю структуру, но не
являются сложными в том смысле, в котором я хотел
бы использовать это понятие. Монблан, например,
состоит из различных скальных пород, так
перемешанных, что если где-нибудь сделать разрез
этой горы, то получившиеся части будут иметь
различную внутреннюю структуру. Монблан
обладает гетерогенностью, отсутствующей у
бланманже, но он все еще не сложный в том смысле, в
котором биолог использует это слово.
Попробуем другой подход к определению
сложности и используем математическое понятие
вероятности. Проверим, подходит ли такое
определение: «Сложный объект – это такой объект,
составляющие части которого расположены в
порядке, случайное возникновение которого
маловероятно». Используя аналогию, предложенную
одним известным астрономом, можно сказать, что
если взять все части самолета и свалить их в кучу
случайным образом, то вероятность получить таким
образом работающий «Боинг» ничтожно мала.
Существуют миллиарды способов расположения
частей самолета, но только один (или несколько) из
них действительно соответствует самолету. А
способов расположения отдельных частей
организма человека еще больше.
Это обещающий подход к определению сложно-сти,
но все-таки нужно кое-что еще. Нам могут сказать,
что существуют миллиарды способов расположения
кусочков Монблана, но только одному из них
действительно соответствует Монблан. Так что же
делает самолет или человека сложными, если
Монблан прост? Любая старая неупорядоченная
коллекция вещей уникальна и, ретроспективно, так
же маловероятна, как и любая другая. Свалка
старых самолетов уникальна. Нет двух одинаковых
свалок.
Если случайным образом бросать
фрагменты самолетов в кучи, вероятность того, что
получатся две кучи с одинаковым расположением
фрагментов так же мала, как и вероятность
случайной сборки самолета таким способом. Почему
же мы не говорим, что свалка хлама, Монблан или
Луна так же сложны, как самолет или собака, – ведь
во всех этих случаях расположение атомов
«невероятно»?
На кодовом замке моего велосипеда
можно набрать 4096 различных комбинаций. Каждая из
них так же невероятна, как и любая другая в том
смысле, что при случайном повороте колесиков
замка вероятности появления любой комбинации
цифр будет одна и та же. Я мог бы повернуть
колесики случайным образом и, взглянув на
полученную комбинацию цифр и посчитав
вероятность ее появления до этого маленького
эксперимента, воскликнуть: «Поразительно!
Вероятность появления этой комбинации 1/4096. Это
похоже на чудо!» Это было бы эквивалентно тому,
что распределение пород в скале или кусочков
металла в куче хлама я посчитал бы «сложными». Но
одна из 4096 комбинаций моего замка, а именно 1207,
действительно уникальна – она открывает замок.
Ее уникальность никак не связана с вероятностью
ее появления при случайном повороте колесиков:
она была определена при изготовлении замка. Если
бы вам посчастливилось, покрутив колесики замка
случайным образом, набрать эту комбинацию цифр,
вы могли бы похитить мой велосипед, и это уже было
бы больше похоже на маленькое чудо. А если бы вам
улыбнулась удача и оказалась бы правильной
набранная наугад комбинация цифр на сложном
кодовом замке банковского сейфа, вы могли бы
похитить огромную сумму денег, и это было бы уже
совсем не маленьким чудом, потому что такое
везение возможно только в одном случае на много
миллионов.
Угадывание счастливого числа, открывающего
банковский сейф, в наших аналогиях эквивалентно
появлению Боинга 747 при случайном сваливании в
кучу его частей. Из многих миллионов уникальных и
одинаково маловероятных комбинаций цифр только
одна открывает замок. Точно так же из многих
миллионов возможных расположений частей
самолета только одно (или совсем немного)
соответствует способному к полету устройству.
Уникальность комбинаций цифр или расположения
частей в этих случаях не имеет ничего общего с
малыми величинами их вероятностей. Она
определена заранее. Изготовитель замка выбрал
одну из комбинаций цифр, сделал замок так, чтобы
эта комбинация его открывала, и сообщил эту
комбинацию банкиру. Способность к полету
определяется конструкцией самолета, которую мы
выбираем заранее, до его сборки.
Если мы видим самолет в воздухе, мы
можем быть уверены, что он был собран не путем
случайного комбинирования отдельных частей,
поскольку мы знаем, что шансы на успех такого
способа сборки практически равны нулю.
Вернемся теперь к Монблану.
Действительно, только одно из немыслимого числа
возможных расположений камней и пород
представляет собой Монблан, каким мы его знаем.
Но это конкретное расположение «кусочков»
Монблана мы определяем ретроспективно
(апостериори). Любое из очень большого числа их
возможных расположений можно было бы считать
горой и назвать Монбланом. Нет ничего особенного
в том расположении, которое мы называем
Монбланом сейчас, ничего подобного построению по
специальному, заранее составленному плану, как
это было в случае с самолетом или замком
банковского сейфа.
Что же эквивалентно этим устройствам в
телах живых существ? Иногда это буквально то же
самое. Ласточки летают. Как мы видели, сделать
летающее устройство совсем не просто. Если мы
возьмем все клетки ласточки и расположим их
случайным образом, шанс на получение летающего
объекта практически равен нулю. Не все организмы
летают, но они обладают другими свойствами,
которые нам воссоздать так же маловероятно. Киты
не летают, но они плавают и плавают так же хорошо,
как ласточки летают. Шанс на то, что при случайном
расположении клеток кита мы получим объект,
способный плавать, не говоря уж о том, чтобы он
плавал так же быстро и эффективно, как кит,
практически равен нулю.
В этом месте бдительный философ мог бы
начать что-нибудь бормотать о порочном круге в
рассуждениях. Ласточки летают, но не плавают, а
киты плавают, но не летают. Мы считаем наш
эксперимент со случайным расположением частей в
объекте успешным или не успешным, сравнивая его
результат с тем, что мы хотели получить до
эксперимента. Предположим, мы договорились
считать эксперимент успешным, если полученный
объект будет обладать свойством Х, но оставим
открытым вопрос о том, что это за свойство, до
окончания эксперимента. Случайный набор клеток
может оказаться способным рыть норы, как крот,
или лазать по деревьям, как обезьяна. Он может
быть хорошо приспособленным для виндсёрфинга
или для перетягивания замасленного каната, а
может быть, он будет способен двигаться по все
уменьшающимся окружностям вплоть до полного
исчезновения. Этот перечень можно было бы
продолжать дальше и дальше… Или это невозможно?
Если бы этот перечень можно было бы
продолжать до бесконечности, возражение моего
гипотетического философа действительно имело бы
смысл. Если бы независимо от того, каким
случайным образом мы скомпоновали клетки, о
полученных объектах можно было бы достаточно
просто сказать, что они приспособлены для
какого-то действия, тогда философ, действительно,
был бы прав, заявив, что я смошенничал в случае с
ласточкой и китом. Но биологи могут гораздо более
точно определить, что означает «быть
приспособленным к чему-то». Для того чтобы объект
мог называться животным или растением, он как
минимум должен быть способным к поддержанию
жизнедеятельности (точнее, он или, по крайней
мере, другие объекты такого же рода, должны жить
достаточно долго для самовоспроизведения).
Конечно, существует множество различных
проявлений жизнедеятельности: плавание, полет,
прыгание по веткам деревьев и т.п. Однако, как бы
много ни было способов реализации живого
состояния, существует несравненно больше
способов реализации мертвого, или, скорее,
неживого состояния. Вы можете компоновать клетки
различными способами в течение миллиарда лет и
ни разу не получить объекта, способного летать,
плавать, рыть норы, бегать или вообще делать хоть
что-нибудь, пусть даже плохо, что можно было бы,
хотя бы с натяжкой, истолковать как активность по
поддержанию жизнедеятельности.
Наше обсуждение слишком затянулось, и
настало время, чтобы вспомнить, с чего оно вообще
началось. Мы хотели уточнить, что мы имеем в виду,
когда говорим о чем-то как о сложном объекте. Мы
пытались выяснить, что есть общего у людей,
кротов, дождевых червей, самолетов и часов, что
отличает их от бланманже, Монблана или Луны.
Ответ, к которому мы пришли, состоит в том, что
сложные объекты имеют некое качество, которое
можно определить заранее и которое может
возникнуть случайно лишь с ничтожно малой
вероятностью. В случае живых организмов
свойство, которое определено заранее, может быть
в некотором смысле определено как
«совершенство». Это и совершенство какой-то
частной способности, например способности к
полету, которой восхитился бы авиаконструктор. А
может быть и совершенство в более общем смысле,
например в способности долго жить или передавать
гены при размножении.
|